Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Крест стоял на горе, так, что с него был виден весь город: висячие сады, соединяющие храм с антониевой башней, крылатых богов над гипподромом, хасмонейский дворец с бойницами, базары, караван-сараи, переулки, пруды. Город плавился в потоках жара, изливаемых солнцем, и очень хотелось пить – жажда просто невыносимая, – но вместо воды стражники в блестящих на солнце шлемах дают на кончике копья губку, намоченную в уксусе. Боль уже притупилась, но жизнь постепенно покидала иссохшее, избитое тело. В последний свой миг он поднял голову и, глядя прямо на солнце ослепшими от муки глазами, прошептал: «Или! Или! Лама савахвани?..»
«Готов ли ты принять веру, которая заставляет тебя искупать грехи других?»
«Готов. В этом смысл веры – искупать грехи».
«Вот Третьи Врата».
…Зал с высоким потолком, барельефы на стенах: люди с птичьими, пёсьими головами, с необыкновенными головными уборами. Глубокий старец на троне: лицо изборождено морщинами, руки цвета пергамента цепко сжимают подлокотники, взгляд острый, испытывающий, умный…
…На дне колодца холодно и пусто. Сильная пульсирующая боль в запястье левой руки – должно быть, сломал при падении. Сначала они раздели его догола, сорвали его разноцветный кетонет, подарок отца. Потом они сбросили его вниз и ушли, посмеиваясь и громко переговариваясь друг с другом. Он не понимал причин их ненависти к нему, он плакал и умолял их вернуться. Но они ушли, оставив его умирать на дне высохшего колодца. На следующий день они вернутся, но не из милосердия, а лишь для того, чтобы получить выгоду – они продадут его работорговцам…
«Готов ли ты принять веру, если за неё твои братья продадут тебя?»
«Готов. Мои братья по вере никогда не продадут меня».
«Вот Четвёртые Врата»…
А были ещё другие. Рашидов прошёл их все. Это было трудно, почти невозможно. Он убивал своего любимого сына на жертвенном камне под чёрным от туч небом. Он горел в печи, брошенный туда по приказу царя, его плоть обугливалась, а лёгкие были заполнены дымом от собственного горящего мяса. Он вёл свой народ по выжженным мёртвым землям, слыша их стоны и крики, наблюдая, как они умирают один за другим: он хотел (нет, ему так приказали), чтобы вымерли старики, но на одного старика умирало десять детей, а младенцев вообще без счёта, но он всё равно вёл их сквозь пустыню и сквозь собственный страх…
Когда Рашидов добрался до последней площадки, он был настолько измучен, что уже не мог адекватно воспринимать происходящее с ним. Всё тело болело, руки и ноги тряслись, кожа на ладонях и пальцах превратилась в лохмотья, обнажив живое мясо, глаза заливал пот, а волосы сбились в жёсткий колтун. К тому же было чертовски холодно, мороз проникал до костей, и, лежа ничком на новой площадке, Руслан трясся, как в лихорадке.
«Ты прошёл испытание», – торжественно произнёс Джибрил.
«Ты прошёл испытание», – вторил ему другой, более глубокий и сильный голос.
Рашидов поднял голову, почувствовав при этом, как что-то хрустнуло в спине. Он ничего не увидел. Точнее увидел, но не смог зафиксировать картинку в сознании. Какой-то хаос, быстрое мельтешение чёрных точек, колышущиеся под ветром полотнища…
«Теперь ты воин истинной веры, – продолжил второй голос. – Жизнь твоя будет трудна, но и награда велика, помни об этом».
«Да, – прошептал Рашидов. – Я буду помнить».
Потом картинка сменилась, и рядом снова появился Джибрил.
«Поздравляю, – произнёс ангел, и его слова после всего, что испытал и с чем столкнулся Рашидов, прозвучали верхом нелепости. – Тебе помогли твои гордость и упорство. Будь таким и впредь».
Рашидов, который за эти часы пережил множество жизней – причём жизней ярких, настоящих, – воспринял этот совет почти юмористически: словно ребёнка здесь учат, но он уже был не ребёнок.
«Грядёт великая война, – сообщил Джибрил, помолчав. – Война за веру. Во время этой войны ты неоднократно преступишь через запреты, накладываемые на тебя верой. Имей в виду, мы простим тебе всё, кроме одного – предательства».
«Я не собираюсь предавать», – отозвался Рашидов; более того, он почувствовал себя оскорблённым тем, что кто-то высказывает сомнение в его преданности.
«Что ж, – сказал Джибрил, – я и не ждал другого ответа. Осталась самая малость», – добавил он в заключение.
После чего обнажил меч, размахнулся и нанёс Рашидову сильный удар мечом – наискось, через всю грудь. (В этот момент хирург Данилов, вскрыв грудную клетку Руслана, подбирался к самому опасному из осколков – тому, что лёг под сердце.) Боль была неимоверной – сильнее и страшнее всего, что он до сих пор испытывал. Не выдержав, Руслан Рашидов закричал («Пульс – сто сорок! Давление – шестьдесят на сорок!» – крикнул анестезиолог. «Салфетку! – отозвался Данилов. – Сушить! Зажим! Да не этот, а „москит“, неужели не видно?..»), но ангел лишь безразлично улыбнулся, кинул меч в ножны, протянул руку и вырвал ещё трепещущее сердце из груди Рашидова.
«Я верну, – пообещал Джибрил с доверительной интонацией. – Омою и верну. На твоём сердце не должно быть скверны».
* * *
– Счастливчик, – говорили медсёстры. – К самому Данилову на стол попал. Никто другой не вытянул бы.
Руслан Рашидов никак не комментировал эти высказывания. Он лежал в одной из лучших палат госпиталя юго-восточной группировки войск и смотрел в потолок остановившимся взглядом некогда жгучих глаз. Сестрички, откровенно напрашивавшиеся на близкое знакомство с молодым красивым холостым офицером, который не сегодня-завтра получит Звезду Героя на грудь, разочарованно вздыхали. Сам Данилов осматривал его не раз, но не вздыхал, а после каждого такого осмотра звонил в Москву, советовался со светилами психиатрии – этот замечательный хирург был из тех, кто любое дело доводит до конца и ему, мягко говоря, не нравилось послеоперационное состояние героического пациента. Но все его усилия были впустую, потому что однажды утром Рашидов без какой-либо посторонней помощи встал, прошёлся голяком по палате, чем вызвал всеобщее оживление, и потребовал чаю. Медперсонал сбежался посмотреть на это чудо природы, и Данилов самолично поздравил Руслана с возвращением в «нашу реальность».
Рашидов резко пошёл на поправку. Это не могло его не радовать, однако Руслана ждали и разочарования. Например, оказалось, что он комиссован подчистую, и за штурвал «Сухого», да и любого другого боевого самолёта ему сесть не разрешат ни под каким видом. В довершение, расследование дела о предательстве царандоя, которое вдруг зачем-то затеяла военная прокуратура, требовало отыскания виновных, а поскольку до предателей-афганцев было далеко, а до собственных офицеров рукой подать – вот они, голубчики, – следователи стали копать под командира части, в которой служил Рашидов; у того было что скрывать от их бдительного взора, а потому он разыграл настоящую комедию (для Рашидова это была скорее трагикомедия), обвинив пилотов штурмовиков в несанкционированном вылете. Разумеется, из затеи командира ничего не вышло бы, но на дворе стоял восемьдесят седьмой год, коррупция в армии (да и во всём остальном обществе) достигла небывалых размеров (хотя скажи кому, каких размеров она достигнет через десять лет, никто бы не поверил) и следователя, прибывшего разбираться, удалось купить за видеомагнитофон и пачку кассет с жёстким порно к нему. В результате было найдено компромиссное решение: да, сигнал от царандоя имел место, но предусмотрительный командир велел перепроверить поступившую информацию, в то время как двое пилотов, находясь в состоянии «куража» (так и было сказано в рапорте), самовольно покинули часть на приписанных к ней штурмовиках, собираясь нанести ракетно-бомбовый удар по позициям моджахедов, но попади в засаду, один штурмовик был сбит, другой с сильными повреждениями дотянул до базы. Новая версия давних событий была шита белыми нитками, это понимали все, но всем она была выгодна, и свою Звезду – без сомнения, заслуженную – Рашидов так и не получил.